Евгений Фикс, родившись и сформировавшись в Москве, в середине 1990-х переехал в Нью-Йорк. Адаптировавшись на новом месте, став частью американской интеллектуальной и художественной жизни, он пришел к неожиданным открытиям. Так опыт отдаления от родины привел его к осознанию значимости советского опыта, его роли в определении судеб минувшего века. В результате в своих работах Фикс начинает последовательно исследовать советское наследие, расшатывая многие представления эпохи холодной войны. В частности, он показал, что вопреки, как кажется, непримиримой конфронтации Первого и Второго мира, границы между ними не были непроницаемыми. Оказалось, что, будучи антиподами, они пристально вглядывались друг в друга, взаимопроникали и были взаимозависимыми. Взяв на себя таким образом «ответственность постсоветского художника», Фикс делает еще одно важное открытие. Оказывается, советский мир не только не был отгорожен от мира Запада, но и внутри себя, вопреки бытовавшим ранее представлениям, был лишен монолитной цельности: советская субъектность несла в себе многочисленные различия — этнические, гендерные, сексуальные и т. п.
Эти ретроспективно исторические и почти исследовательские открытия Фикса были во многом мотивированы личными обстоятельствами. Осознание взаимной зависимости двух миров эпохи холодной войны помогало художнику примирить в себе два ставших ему близкими места — Россию, где он родился и вырос, и США, где ему довелось жить. В то же время его стремление раскрыть многообразие советских идентичностей родилось из протеста против склонности Запада маркировать всех выходцев из советского мира общим понятием постсоветского. В результате художник приходит к третьему столь же очевидному, сколь и неожиданному открытию: он открывает свою, ранее мало им осознаваемую, еврейскую идентичность.
Это открытие побудило его обратился к истории Биробиджана, столицы административной еврейской автономии на Дальнем Востоке СССР. И хотя этот советский социальный эксперимент, на двадцать лет опередивший создание Израиля, можно счесть неудачей, именно в Биробиджане — а не в Москве, где художник родился, и не в Нью-Йорке, где он живет, — он склонен чувствовать осуществленным свое «естественное человеческое желание быть где-то у себя дома». Поэтому в своих работах он предъявляет не историю Еврейской автономной области, а то, что может быть названо ее феноменологией, — образцы ее флоры и фауны, ее пейзажи, ее фольклор, связь с которыми обычно и задает ощущение чувственной, органической причастности месту.
И все же очевидно, что это желание художника, родившегося в Москве и живущего в Нью-Йорке, обрести свое место в Биробиджане, — не что иное как утопия. Как были утопией и сам Биробиджан, и породивший его советский политический проект. Однако не является ли утопией, то есть неким умозрительным конструктом, любая идентичность, любая настойчивая попытка отождествить себя с неким местом? Ведь причастность к месту не является априорной данностью, она формируется целенаправленными усилиями, в то время как ее значимость, как и условность, осознаются, в частности, через пережитый Фиксом опыт эмиграции — опыт смены мест. Преимущество биробиджанской идентичности для него в том, что это место — и в самом деле утопия, то есть место без места, и причастность к нему суть очевидный акт осознанного выбора, без претензий на глубинную в нем укорененность. Поэтому Биробиджан, придуманный когда-то в минувшем столетии, остается местом между реальностью и воображением, местом, где идентичность, не твердея в своих основах, будет оставаться в непрестанном творческом становлении.
Виктор Мизиано